А прогнать их было никак нельзя: тот — «князь правой руки», тот «князь левой руки», третий же — царевич, а четвёртый — «дышит в самое ухо повелителя».
И приходилось, ради блага и пользы своего народа, не только принимать незваных, но и подчас самому зазывать на угощение, одаривать и терпеть их гнусные беседы.
Как изнуряли они князя!
Вот хан Чухурху, лютый и явный враг русских, только что советовавший Берке предать Невского самой ужасной казни, тут, сидя на коврах в шатре Александра, целует его в плечо и, якобы сочувствуя, говорит:
— Ай, ай, князь! Когда я услыхал, сердце и печень мои стеснились: Берке хочет приказать тебе умереть, не показав крови!
Это означало, что Александра задушат тетивою лука.
Приходит другой гость — князь Егу. Вот он жрёт жирный плов, захватывая его двумя китайскими костяными палочками, пьёт кумыс, рыгает и говорит Александру:
— Всё хорошо, Искандер, всё хорошо: ты вынес душу свою из бездны гибели на берег спасения! Хан простил тебя — ты будешь в ряду царевичей посажен!
Но через день-другой снова является тот же самый Егу и с таинственностью, с оглядкой шепчет Александру:
— Ой, князь Искандер, совсем худо! — и закрывает глаза и долго молчит — нарочно, чтобы помучить Александра. — Совсем худо: над всеми над нами взял верх этот злой рыцарь Урдюй Пэта. Он вложил в уши хана совет погубить тебя навеки. Берке решил не убивать тебя, но тебя ослепят, и ты будешь до конца дней твоих молоть ханским жёнам ячмень на ручных жерновах и носить волосяную верёвку на шее.
Волосяная верёвка означала рабство.
Невский знал от вельмож, задаренных им, что рыцарь-предатель Джон Урдюй Пэта и впрямь добивался для него той лютой и позорной казни, о которой говорил Егу. Временами, когда Александр оставался с глазу на глаз со своим верным Настасьиным, из груди его исторгался глухой вопль гнева и душевной муки:
— Полгода… полгода истязают, проклятые! Доколе смогу терпеть? А тут ещё хозяина радушного из себя творить перед ними… Кумысничать с ними, под своим кровом принимать… О-о! Люто мне, Григорий!
Настасьин утешал князя. А у самого слёзы скорби и гнева кипели.
— Перетерпеть, государь! Что ж больше делать остаётся! Сам ты учил меня: за отечество всё перетерпеть!
— Знаю, Настасьин, знаю! — отвечал ему Александр. — Да хотя бы не видеть у себя под кровом эти дьявольские образины!
— Нет, государь, — возразил ему Григорий Настасьин, — и здесь я супротив тебя буду слово молвить. Уж лучше к нам сюда зазывай их: здесь хоть не подсыплют яду в пищу. А там, у них, что захотят, то и сотворят.
Следуя доброму совету Настасьина, Александр Невский привык в своём ордынском томлении совершать перед сном непременную прогулку верхом.
Вот и сейчас он стоял перед серебряным полированным зеркалом, которое висело на одной из решетин кибитки, и поправлял на себе невысокую княжескую шапку — с бобровой опушкой и плоским верхом из котика.
Вот уж он натянул на свои богатырские руки ездовые длинные кожаные перчатки с раструбами. Теперь только сесть на коня…
В это время в шатёр князя вошёл Григорий Настасьин.
— Государь, — обратился он к Невскому, — там опять заявились к тебе бояре татарские. Двое. Ждут.
Александр нахмурился:
— А, пёс бы их ел! Покоя от них нету. Вот уже и на ночь глядя приходить стали!… Ладно, скажи: пускай войдут.
— А мне, Александр Ярославич, остаться с тобой или как? — спросил Настасьин.
— Тебе? Нет, зачем же! — отвечал Невский. — Ступай в шатёр свой отдохни. Ведь ныне я этих гостей потчевать не стану: стало быть, не опасно. Стража рядом… Пойди отдохни, Гриша.
И Настасьин ушёл.
…В шатёр князя вступили двое. При слабом свете свечей Невский не сразу мог рассмотреть, кто из татарских вельмож стоит перед ним.
Один из них был исполинского роста. Входя в шатёр, он принуждён был чуть не вдвое согнуться. Да и могуч был — плечи как брёвна.
Другой — худенький, маленький. Оба — в татарской одежде знатных: в шёлковых стёганых халатах, в расшитых яркими цветами шапках-малахаях.
Невский, по обычаю гостеприимства, приветствовал их и пригласил было садиться на подушки, разложенные по ковру. Заговорил он с ними по-татарски, уверенный, что перед ним татары, и назвал их князьями.
И вдруг Александр признал в этих татарских вельможах тех двоих людей, которые всегда были в его глазах не людьми, а самыми гнусными, ядовитыми гадами, от которых так и смердило изменой: оба они были рыцарями, изменившими своему народу. Великан был сам Джон Урдюй Пэта, а спутник его — тоже рыцарь ордена Тамплиеров, только немец, — Альфред фон Штумпенгаузен. Оба они за деньги продались татарам и по существу были татарскими шпионами.
Невский поднял перед ними правую руку, запрещая им садиться.
— О, нет, нет, нет! — грозным и презрительным голосом проговорил он. — Я обознался. Для псов у меня трапезы нет! А вон там, возле поварни, корыто стоит — если голодны, прошу вас туда пожаловать…
— Князь! — надменно воскликнул Пэта. — Ты раскаешься: в моём лице ты оскорбляешь советника ханского и вельможу!
— Ряженых я не звал: ныне не масленая неделя! — ответил, уже с трудом сдерживаясь, Александр. — Ну? Вон отсюда!
Штумпенгаузен мигом выбежал из шатра. Но рыжий гигант остался на месте.
— Меня не испугаешь, князь, — сказал он. — Я — Пэта! Не кичись: здесь ты раб! Я же свободен. Захочу — и Берке прикажет завтра же удавить тебя тетивою!… Дай пройти! — И Джон Урдюй кулаком толкнул Невского в плечо.